Тем временем настроение старика явно пошло на поправку: мое невежество он воспринял с воодушевлением, как дорогой подарок.
— И поделом! — вскричал он и хлопнул в ладоши. — Так им и надо, прохвостам! Вот еще, помнить всякую шваль поганую! Всех этих подлых коганов-шмоганов, багрицких, бабелей и примкнувших к ним гайдаров…
И тут меня осенило: вот же на кого он похож! Не так давно я переводил по заказу издательства повесть Аркадия Гайдара «Судьба барабанщика» — о том, как маленький мальчик выводит на чистую воду коварных шпионов. Повесть писалась во второй половине тридцатых годов, в атмосфере процессов над «шпионами» и «врагами народа» и в этом контексте звучала по меньшей мере гаденько. Одного из шпионов звали «старик Яков», и он скрывал свою истинную личину под маской старого революционера: он-де звенел кандалами в ссылках, шел на эшафот и взвивал над головой чапаевскую саблю.
Очевидно, что у тогдашних читателей это вызывало неизбежные ассоциации с теми, кого увозили по ночам из соседних домов и подъездов черные ежовские воронки. Мерзкая повестушка. Так вот, описание внешности старика Якова до смешного подходило и к старику Когану: такой же лысый и высокий, такая же рябая физиономия и даже шрам на макушке… Я не смог сдержать улыбки, ошибочно принятой стариком Коганом за знак согласия и поддержки.
— Вот видите! — снова вскричал он почти торжествующе. — Это я и имел в виду! Вы со мной согласны! А какой-нибудь жидо-советикус в жизни бы не согласился! Нет-нет, молчите. Я объясню вам, как мы будем работать.
Он объяснил, и мы тут же приступили. Двумя неделями там и не пахло. Старик Коган настаивал на устном обсуждении каждой главы; ему непременно хотелось убедиться в том, что я правильно понимаю описываемые события. Напрасно я убеждал его, что отношение редактора к тексту никак не сказывается на качестве редактирования; старик оставался непреклонен. Кстати, к моему удивлению, мемуары почти не требовали стилистической правки: писал Коган грамотно и добротно. Если бы не длительные и абсолютно бесполезные свидания с автором, я мог бы закончить работу впятеро быстрее.
Но нет — мы продвигались мучительно медленно. Каждый день, свободный от семинаров в университете и других неотложных дел, ровно в назначенный час и ни минутой позже я стучался в дверь дома на соседней улице, произносил свое вежливое приветствие и, дождавшись едва заметного кивка, следовал за высокой сутулой спиной на второй этаж, чтобы усесться на неудобный стул напротив удобного стариковского кресла.
— Так. Начнем, — говорил старик Коган, глядя мимо меня в окно на неизменную синь самарийского неба. — Мы остановились на…
Он говорил, а я слушал, изредка перебивая его речь вопросами и далеко не всегда удостаиваясь ответа. Зачем ему нужен был этот странный ритуал? Устный рассказ старика не содержал ничего нового — все это так или иначе присутствовало и в тексте, причем в гораздо более четком и продуманном виде. Возможно, здесь имело место естественное желание автора увидеть хоть чью-то реакцию? Старик Коган славился своим несносным характером, не общался в поселке практически ни с кем, и поэтому вряд ли его мемуары удостоились какого-либо читательского внимания — помимо моего, оплаченного.
— Мне нужно, чтоб вы поняли… — часто повторял он.
Понял — что? Эта фраза произносилась вдруг, ни с того ни с сего, ни к селу ни к городу, и я, как ни старался, никак не мог взять в толк, что именно подразумевается в данный момент, — пока не перестал воспринимать эту фигуру речи в качестве значимой смысловой единицы. Бывают же такие выражения-паразиты — типа «так сказать», или «едрена вошь», или «колечки-бараночки» — вот и стариковское «мне нужно, чтоб вы поняли» относилось, видимо, к их числу.
Конечно, поэму Багрицкого про молодого махновца Опанаса и расстрелянного им комиссара товарища Когана я прочитал в первый же вечер. Старик уверял, что комиссаровым прототипом был его отец Иосиф, вот только в реальности расстрельные пули летели в прямо противоположном направлении. Вообще на своем революционном пути папаша Коган поубивал таких опанасов видимо-невидимо, причем, по словам сына, происходило это большей частью не в чистом гуляй-поле и не лицом к лицу, а в подвале и в затылок.
— Откуда вы это знаете? — спросил я, удивленный не столько даже самой историей, сколько крайне недоброжелательным тоном, которым старик говорил о своем родителе.
В ответ он злобно фыркнул и покачал головой.
— Знаю, есть свидетельства, потом расскажу… Да и без свидетельств ясно: все они одним дерьмом мазаны, еврейская чекистская сволочь. Он ведь не только в украинских продотрядах кантовался, но и в карательных частях особого назначения. А потом его в ЧК перевели, в Питер. Вот вам и подвалы. Мне нужно, чтоб вы поняли. Слушайте и не задавайте глупых вопросов.
Я слушал. Питер так Питер. ЧК так ЧК. Не впервой. Все мои мемуаристы рано или поздно приходили к подобному антуражу. Питер, Москва, ЧК, ОГПУ, НКВД… Но даже в этих хорошо знакомых декорациях старик Коган резко отличался от остальных запредельным градусом своей ненависти. Ненависть бурлила в нем постоянно — ровно и сильно, как в скороварке, регулярно прорываясь сквозь предохранительный клапан то бессмысленной злобной руганью, то неоправданной агрессией по отношению ко мне, то ударом кулака по столу, а то и просто скрежетом зубовным. Сначала это немного пугало, но потом я стал находить в общении со стариком известный смак: хотя бы не скучно. Да и деньги, деньги… — эта халтурка и впрямь служила мне нешуточным подспорьем.