Пригодными для добычи считались тогда месторождения Канады и Конго с выходом одного грамма продукта на пять тонн руды. Это чудовищное соотношение и поразило в свое время пролетарского певца-футуриста. Любопытно, что сказал бы Маяковский о том способе, который практиковался в Ухтижемлаге? Для получения того же результата — одного грамма радия — на ухтинском спецзаводе требовалось переработать в пятьдесят тысяч раз больше сырья — двести пятьдесят тысяч тонн радиоактивной воды! На один грамм вещества — четверть миллиона кубометров!
Акведуки подводили воду от десятков скважин в приемные желоба огромных отстойных чанов. Затем концентрат отцеживался допотопными фильтрами из мха и опилок, обрабатывался в муфельных печах и центрифугах. После многоступенчатой кристаллизации миллиграммы конечного продукта запаивали в стеклянные ампулы.
— Почти всё там было из дерева, — говорил старик Коган по дороге из угла в угол. — Всё — трубы, чаны, корпуса. Дерево накапливает радиацию. Но сталь не выдерживала этой воды, разрушалась моментально. Быстрее людей. А люди… люди… видели бы вы…
Он покачал головой.
— В этом тоже евреи виноваты, Эмиль Иосифович? — мрачно спросил Борис. — Ну, выкладывайте, выкладывайте… Я ведь вижу, у вас и тут заготовлен какой-нибудь Фельдман.
Коган яростно всплеснул руками.
— Представьте себе! Только не Фельдман, а Ферсман! Профессор! Академик! Рапортовал о победе советской науки. Над нами, мол, западные коллеги смеялись: невозможна, мол, добыча при такой концентрации. А мы вот доказали — при советском строе все возможно! Все! О цене он, правда, умалчивал, сволочь… А детально разрабатывал эту технологию — знаете кто?
Тяжело дыша, он стоял перед нами. Мы с Борисом молчали.
— Инженер Гинсбург! — завопил старик. — Мне нужно, чтобы вы поняли. Гинсбург! Они же весь край отравили, мерзавцы! Потом из этих досок школы строили, детские сады! Вы слышите?! Преступная ваша нация!
— Так, — сказал Борис, вставая. — Знаете, Эмиль Иосифович, мне это надоело. Всему есть предел. На этой мажорной ноте мы и закончим, если не возражаете. А если и возра…
— Подождите, — остановил его старик Коган. — Сядьте, я вас очень прошу. Я ведь не об этом вовсе хотел рассказать. Это так, вступление. К чему-то очень важному. Мне нужно, чтобы вы поняли. Пожалуйста.
Видно было, что он и в самом деле опомнился и сожалеет о своем явно незапланированном взрыве.
— Ну, не знаю… — Борис пожал плечами и посмотрел на меня.
— Сядь, Боря, — сказала я.
Старик облегченно вздохнул.
— Спасибо, Лена. Я ведь всего лишь хотел… Для фона… — он горько усмехнулся. — Не знаю, насколько он был радиоактивным, этот фон, — дозиметров там не было, никто даже слова такого не слышал. Я лично провел на спецзаводе всего несколько дней. Пока начальство не договорилось с чекистами. План по геологоразведке никто не отменял, а как его без геологов вытянешь? Вот и вернули нас в поле. Чудом выжил. Но я все равно благодарен судьбе за эти несколько дней. Потому что там я познакомился с необыкновенным человеком. Он работал на первом этаже, чистил фильтры и уже доходил. Жить ему оставалось не больше месяца…
Старик Коган судорожно сжал в кулаке правой руки кисть левой, затем — наоборот. В тишине гостиной сухо щелкали старческие суставы. Судя по бориному удивлению, он никогда еще не видел своего клиента таким взволнованным. Рассказ старика то трещал сбивчивой скороговоркой, то прерывался длительными паузами.
Необыкновенного человека звали Антон Вебер; его взяли в плен на Украине летом сорок второго года. Мюнхенский немец, он тем не менее хорошо говорил по-русски. Языку Вебер научился в Бердянске, где также оказался в качестве военнопленного — только на двадцать шесть лет раньше Ухтижемлага, еще во время Первой мировой.
— Такая моя фатальность, — печально сказал он Когану. — Мой плен получается уже на второй войне. Ту войну мое здоровье трудно, но пережить. Эту — уже нет.
Тогда, в шестнадцатом году, Антон был восторженным двадцатилетним юнцом, убежденным социалистом и пацифистом. Он прятался от мобилизации больше года, пока баварская полиция не доставила его на призывной участок. Но даже грубая сила не могла заставить Вебера стрелять в угнетенных пролетариев всех стран. С пролетариями всех стран надлежало объединяться, что Антон и проделал, сдавшись в плен при первой же возможности.
Русские братья встретили его приветливо. Социалистические лозунги были тогда в моде, особенно в армии. А уж в семнадцатом году Антон Вебер и вовсе стал своим в доску, германским братишкой. В Бердянске он даже выступал на митингах, и толпа восторженно рукоплескала этому живому свидетельству всемирного единения трудящихся. В преимущественно немецких речах товарища Вебера можно было, хотя и с трудом, различить небольшое, но постоянно растущее количество русских слов. Впрочем, языковой барьер никому не мешал: всем известно, что в социалистической речи главное не смысл, а интонация. С интонацией же у товарища Вебера все обстояло в полном порядке.
В конце восемнадцатого Антон всерьез стал подумывать о переносе своей успешной политической карьеры куда-нибудь поближе к столицам и поделился этими соображениями с революционным матросом товарищем Дыбенко, весьма кстати оказавшимся в то время в окрестностях Бердянска. Товарищ Дыбенко выслушал германского коллегу трижды, но не понял ни слова, хотя интонацию одобрил. Когда Антон завел свою шарманку в четвертый раз, товарищ Дыбенко решил взять инициативу в свои руки.