А сразу за ними — между скарбом и пожаром, по краям небольшого овражка и внутри него — лежало множество расстрелянных мужчин. Такое количество трупов Антон видел только на фронте — после единственной атаки, в которой он принял участие перед тем, как сдаться в плен. Тогда казалось, что люди притворяются мертвыми, что они вот-вот встанут, и улыбнутся, и смущенно разведут руками, извиняясь за глупую шутку. Вот и теперь ему померещилось, что кто-то еще шевелится. Но Зуров, за спиной которого он ехал, тоже заметил движение и поднял карабин.
— Глянь-ка, живой! Цепкие, гады… — он выстрелил и удовлетворенно кивнул. — Все. Капут немчуре.
Командир отряда сидел в глубоком кресле и задумчиво курил папиросу. Прочитав мандат, подписанный самим товарищем Дыбенко, он уважительно кивнул, встал и протянул руку, знакомясь:
— Очень приятно, товарищ Антон. Зовите меня просто Иосиф…
Потом, много позже того исторического рукопожатия, произошедшего перед жаркой стеной гальбштадского пожара, а точнее — двадцать четыре года спустя, щурясь на другой — невидимый, радиоактивный пожар, пылающий в цеху Ухтинского спецзавода, зека Вебер наклонился к уху зека Когана и пояснил:
— Это был твой отец, Эмиль. Командир части особого назначения Иосиф Коган. Безжалостный убийца, которого даже зверем не назвать. Потому что не существует таких кровожадных зверей в природе…
Старик Коган стоял перед нами, сжав кулаки. На глазах его блестели слезы.
— Эмиль Иосифович, — осторожно сказала я. — Может, не стоит пока продолжать? Сделаем перерыв…
— Он заплакал! — воскликнул старик, не слушая меня. — Вебер плакал! Он жалел, что моего отца расстреляли, что они никогда больше не встретятся, что Вебер никогда уже не сможет загрызть его зубами, как волк… — перегрызть ему горло, перекусить ему вену, задавить, расцарапать…
— Что ж он этого тогда не сделал, ваш Вебер? — перебил его Борис. — Тогда, прямо перед Гальбштадтом? Глядишь, и нам не пришлось бы теперь слушать эти небылицы.
Старик осекся.
— Небылицы? — повторил он, словно не веря собственным ушам. — Вы называете это небылицами? Да знаете ли вы, что Гальбштадт был сожжен дотла, что Коган перебил все его население — мужчин расстрелял, а остальных загнал в молельный дом и сжег заживо? Женщин, детей, стариков — заживо?! Что таких отрядов было несколько, и все возглавлялись евреями…
Он стал загибать пальцы.
— Коган… Гольдштейн… Каценельбоген… Сироткин… Фельдман… Гуревич… Они уничтожили всех меннонитов, поголовно! За один только девятнадцатый год! Сожгли все колонии! Убили десятки тысяч людей, целый народ! Это был настоящий геноцид! — старик воздел к потолку дрожащие руки. — Мне нужно, чтобы вы поняли! Вы обязаны каяться! Каяться, каяться и каяться! А потом снова — каяться, кая…
— Да пошел ты!.. — закричал Борис, вскакивая с дивана. — Старый мерзавец! Тьфу! Гадость какая…
Он повернулся ко мне.
— Лена, идем!
Я медлила.
— Идем! — Борис чуть ли не бегом бросился к двери. Видно было, что он физически не в состоянии дышать одним воздухом со стариком Коганом. — Не хочешь? Тогда я ухожу один!
Оглушительно хлопнула дверь; что-то где-то посыпалось, что-то где-то упало — и все смолкло. Я перевела взгляд на старика: он стоял там же со смутной улыбкой на лице.
— Не обижайтесь на него, Эмиль Иосифович. Пожалуйста, подождите. Я обязательно вернусь, и мы договорим.
Борис ждал меня на крыльце. Он тяжело дышал и отдувался, как человек, только что чудом избежавший смертельной опасности. Я взяла его за плечи и повернула к себе.
— Ну зачем ты так, Боря? Нашел на кого сердиться. Он старый, больной человек…
— Он патологический антисемит! — выпалил Боря. — Мерзкий выдумщик. Что ни слово, то кровавый навет. Ты знакома с ним меньше недели… ты и понятия не имеешь, сколько гадостей мне пришлось выслушать за этот месяц! Нет уж, хватит… Тем более с Карпом ты уже закончила, так ведь? Тогда какого черта мы сюда ходим? За деньги? Да пусть подавятся своими шекелями…
— Боря, послушай… — я все еще не теряла надежды. — Говорю тебе, он больной. Этот случай описан в психиатрии. Так называемый стокгольмский синдром. Ты ведь слышал о таком, правда?
Борис посмотрел на меня как на сумасшедшую.
— При чем тут стокгольмский синдром, Лена? Он что — сбрендивший заложник? Он вполне нормальный еврей-антисемит. Очень даже распространенная порода. Обитает и в Стокгольме, и где угодно. Почему Эйяль должен быть исключением?
— Выслушай меня до конца, — терпеливо сказала я. — Это не моя идея. Карп услышал ее от Арье Йосефа и пересказал мне. По-моему, вполне рабочая теория. Еврейский антисемитизм — это типичный стокгольмский синдром. Те же признаки, те же защитные механизмы. Люди ассоциируют себя со своими гонителями, перенимают их методы, их аргументацию, объявляют преступников жертвами, и наоборот. Даже становятся в ряды гонителей сами — идут на все, лишь бы уцелеть, лишь бы сохранить рассудок. Не от разумного выбора идут, а бессознательно, из чувства самосохранения, психика толкает. Вот и Эмиль Иосифович… взгляни на него под этим углом зрения. Вспомни, что ему пришлось пережить. Ну как тут было умом не тронуться? Он не мерзавец, Боря, он заложник. Жертва.
— Удобная теория, — саркастически хмыкнул Борис. — Жертва! Да он собственного отца с дерьмом мешает, ты же слышала.
— Конечно! — подхватила я. — Подумай, как тяжело человеку отказываться от родителей. Как это противоестественно! Чтобы уговорить себя на такое, нужно представить папеньку по меньшей мере исчадием ада. Приписать ему черт знает что. Вот и приходится изобретать…