К ночи резко похолодало, и на темном шоссе стало совсем тоскливо. В глазах рябило от мигалок военных и полицейских машин, именуемых в просторечии чоколаками. Синие, желтые, красные, малиновые чоколаки метались по отвесному, розовому в свете автомобильных фар обрыву над дорогой, как сумасшедшие зайцы в наркотическом сне. Как и положено сумасшедшим зайцам, они запросто проникали сквозь закрытые веки и принимались шустрить уже в голове, и голова ответно гудела: чоколака… чоколака… чоколака… — и спрятаться от этого было решительно негде.
У выставленного нами заграждения притормаживали легковухи, плавно опускались стекла, высовывались лица — знакомые и незнакомые, — водители просили объяснений, я терпеливо бубнил затверженные формулировки. К исходу четвертого часа этих проезжих лиц накопилось нестерпимо много, и теперь они носились по внутренним стенкам гудящей головы наперегонки с чоколаками. Наверное, и выглядел я соответственно — во всяком случае Вагнер встревожился и отвел меня в тойоту. Но унять суету чоколак оказалось не под силу даже нашему бравому равшацу, потомку лагерного мыла.
— Слушай, Вагнер, — сказал я. — Твои родители из лагеря, мои — тоже. Почему же ты такой крепкий, а я вот — нет?
— Ты болен, — отвечал Вагнер. — Весь горишь. Грипп, не иначе. А насчет лагеря не ври. Твои родители из Москвы, я знаю. И вообще, при мне эту тему не трогай, понял? Мальчишка, идиот.
— Мои родители — из лагеря социализма, — возразил я. — По-твоему, это менее…
Вагнер захлопнул дверцу. Обиделся… А чего обижаться? Тоже мне, обмылок… ха-ха… Я чувствовал, что несу полнейшую чушь, но никак не мог сосредоточиться. В дополнение ко всем напастям меня вдруг стал разбирать абсолютно бессмысленный, дурацкий смех. В машине работала печка, но от этого почему-то становилось не теплее, а холоднее. Я смеялся и дрожал крупной дрожью, совсем как перепуганный Рокси в ногах у садовника. Не попросить ли у Вагнера телячьих сосисок для исцеления угнетенной души?.. ха-ха… Грипп, а? Неслабый вирусок такой, вот ведь прихватил так прихватил…
А может, это вчерашний хамсин догнал меня своим афтершоком, как землетрясение? Да, это тебе не Сибир… ха-ха… Здесь вам не сибиры, здесь климат иной, идут хамсины одна за одной… ха-ха… Или текст. А при чем тут текст? Разве от текста болеют? Чушь какая-то…
Ну ладно, не совсем даже текст, или даже совсем не текст, а чертова галиматья, которая скопилась вокруг него. Жуть ведь, жуть: вышел человек из дому — и исчез, будто земля его поглотила. И как нарочно тетка заурожайная, на драную кошку похожая, о том же вопила: «Всех вас земля поглотит, всех!» Ну да, можно подумать, что ее саму не поглотит… — все там будем… но это ведь после смерти, а тут — живого: хап! — и нету. И еще хамсин этот адский, нереальный какой-то хамсин… а потом сразу ливень… и текст… а сегодняшние заурожайники — это что, реально? Даже у крайнего уродства есть край, но здесь вообще что-то запредельное… здесь тебе не Сибир… ха-ха…
А пистолет Арье Йосефа, только что ранивший здесь, на шоссе, возвращавшегося с работы соседа? А чоколаки разноцветные — это реально? А вирус, непонятно откуда налетевший, скрутивший так, что не пошевельнуться? Или я как раз здоров, а болен, наоборот, мир — то замерзающий питусиным сибиром, то парализованный хамсинным жаром, то истекающий ливнем, то беснующийся ураганным ветром, но одинаково бессмысленный в каждом своем проявлении — что крайнем, что промежуточном?
Подошел Вагнер, сел за руль, выдохнул, покрутил головой — устал. Ну если железный Вагнер устал, то уж мне, чайнику, и подавно положено…
— Извини Вагнер, обидел я тебя…
— Чепуха, — отрезал равшац. — Бред — он бред и есть. Тебя домой везти или в больницу?
— Домой, Вагнер, домой. Таблетку приму. Но завтра ты на меня не рассчитывай, слышишь? Пусть Питуси отдувается, жук садовый. А то Рокси возьми — ему, наверное, доктор антидепрессанты прописал… ха-ха… теперь псу — вади по колено.
— Дурак ты, Борис, — беззлобно сказал Вагнер. — Больной, одно слово… Да, если тебе это еще интересно: пистолет-то не наш оказался, не Арье Йосефа. У него йерихо был, а тут гильзы калибра триста восемьдесят, короткие. Браунинг какой-нибудь несерьезный или чезета. Все, поехали.
И мы поехали.
Насилу добравшись до постели, я лег, но довольно быстро понял, что повторяется вчерашняя история. Меня тошнило — тошнило проклятым текстом, его очередной порцией. Пришлось добраться до клавиатуры и выблевать из себя несколько страниц. Скорчившись в кресле, я стучал по клавишам, не думая при этом ни о смысле, ни о стиле, ни о грамотности — ни о чем, кроме избавления от тошнотворных судорог в животе, куда переместилось на тот момент мое больное сознание. И мне действительно становилось легче — с каждой фразой, с каждым абзацем.
Поставив последнюю точку, я уже совсем было собрался вернуться в постель, но остановился, пораженный неожиданной мыслью. Где гарантия, что назавтра не произойдет то же самое, что текст не потребует нового продолжения? Нет-нет, существовала одна-единственная возможность оторвать присосавшуюся ко мне пиявку — опубликовать.
В публикации или даже просто в отправке рукописи кому-нибудь — хоть другу, хоть в редакцию — есть некая отрадная окончательность: закончил, отдал, точка. После этого текст может вернуться к тебе лишь в виде отказа, или похвалы, или глубокомысленных редакторских замечаний — неважно, — главное, что все эти его возвратные ипостаси абсолютно безвредны: на них можно не обращать никакого внимания, игнорировать — и все, капут. Но чаще всего текст не возвращается вообще! Послал и похоронил — что может быть лучше? Нет склепа надежнее для назойливой рукописи, чем обычный почтовый ящик. Горсть адресов в справочной книге — как горсть гвоздей, вбиваемых в крышку гроба.